Крылатыми не рождаются

В романе Марины и Сергея Дяченко «Варан» описан мир, в котором есть маги. Маги творят чудеса; они могут очень многое, иногда даже летать. Маги не рождаются от магов; генетика не значит ничего. Магами не становятся в результате обучения или какой-нибудь хитрой инициации; маг может появиться в любой семье, и никто вам не скажет заранее, в какой.
В этом мире существует легенда о человеке, прозванном Искрой. Человек этот, неузнанный, бродит по миру, ночует в чужих домах. Там, где он разожжет огонь в очаге, будут жить счастливо. В доме, где он сложит очаг, родится маг.
Странная история о человеке, который, сам об этом не подозревая, приносит волшебство в мир. О человеке-катализаторе.
Волнующая легенда о выдуманном мире.
Если вы откроете в Википедии статью о Сергее Уточкине, русском спортсмене и авиаторе, смешном и героическом человеке, вроде бы всем известном, но полузабытом, вы узнаете: в тех городах, где Уточкин проводил свои демонстрационные полеты, из мальчишек, следивших в небе за его «этажеркой», вырастали потом знаменитые конструкторы летательных аппаратов. Там целый список, почитайте: Илюшин в Москве, Поликарпов в Орле, Сухой в Гомеле, Королев в Нежине… Много еще. Это то, что мы знаем, это люди, оставившие воспоминания. Уточкин летал более чем в ста пятидесяти городах. Летчики-испытатели, полярные летчики, просто асы грядущей великой войны мемуаров не оставляли.
Каверин, автор «Двух капитанов» — книги о полярном летчике, о духе отваги, открытий, о жажде полета — вспоминал: «За складом — пустырь, с которого Сергей Исаевич Уточкин в 1912 году совершал полеты. Не знаю, почему я не был на этих полетах, о которых говорил весь город. Но мне помнится жаркий день, наш садик во дворе. Круглая тень яблони лежит у моих ног и становится все короче… Я читаю «Дворянское гнездо», букашка ползет вдоль страницы, на которой Лиза в белом платье, со свечой в руке идет по комнатам темного дома, не зная, что в саду ее ждет Лаврецкий. И вдруг в это оцепенение, в расплавленность летнего дня врывается переполох, смятенье, суматоха.
— Летит, летит! — кричали со всех сторон. Нянька выбежала с черного хода с ведром, в подоткнутой юбке, и замерла, подняв голову и крестясь. Все остановилось. Только что неоткуда было ждать чудес, только что по Гоголевской битюг протащил тяжело нагруженную телегу. Только что все было неразрывно связано, приковано друг к другу.
Все перемешалось. Тяжелая громада, состоявшая из двух плоскостей, пересекавших длинный ящик, похожий на гроб, выплыла откуда-то со стороны вокзала и, шумно работая, направилась к самому высокому в Пскове семиэтажному дому. Она двигалась степенно, не торопясь и как бы не обращая внимания на расступившееся перед ней небо. Она была похожа на взлетевший геометрический чертеж, но чем-то и на протащившуюся мимо дома телегу — может быть, колесами, висящими под ней как-то нелепо и праздно.» (В. Каверин «Освещенные окна»)
Только что неоткуда было ждать чудес…
А оно взяло и прибыло. Шумно работая, как и полагается настоящему чуду.
Сергей Уточкин был одним из первых русских авиаторов, но не единственным и даже не первым. Вторым, если уж говорить точно.
Но именно он оказался тем человеком-катализатором, который неудержимо и властно заражал любовью к небу, стремлением в небо всех, кто способен был поверить в чудо полета. И даже тех, кто не был, — немножко тоже. Нянька выбежала с ведром, замерла…
Писатель А.И. Куприн, знакомясь с Уточкиным, воскликнул: «Да ведь я тебя, Сережа, всю жизнь предчувствовал!»
Немного о Куприне, человеке поразительном. Он был одержим людьми – вечной тайной их душ, их необычностью, их глубинами и загадочными, мало кому видными черточками. Охотник за скрытыми движениями души, чаще всего, увы, неприглядными, коллекционер душ, собиратель личностей, знаток и ценитель, в чем-то циничный, определенно жесткий и небрезгливый.
И вот такой «охотник», при первом знакомстве – «всю жизнь предчувствовал».
Собирают необычности, извивы, оригинальности. Предчувствуют – праздники и чудеса.
Потом Куприн писал об Уточкине: «…во все свои увлечения он умел вносить тот неуловимый отпечаток оригинальности, изящества, простодушного лукавства и остроумия, который делал его столь обаятельным. Он, как никто, умел поэтизировать спорт и облагораживать даже ремесло».
Да разве один Куприн! Пожалуй, не было писателя той эпохи, который бы его не упомянул, на которого не оказала бы впечатления личность Сергея Уточкина.
«Если бы мне в ту пору сказали, что в мировой истории были герои, более достойные поклонения и славы, я счел бы это клеветою на Уточкина. Целыми часами просиживал я вместе с другими мальчишками под палящим солнцем верхом на высоком заборе, окружавшем тогда циклодром, чтобы в конце концов своими глазами увидеть, как Уточкин на какой-нибудь тридцатой версте вдруг пригнется к рулю и вырвется вихрем вперед, оставляя далеко позади одного за другим всех своих злополучных соперников — и Богомазова, и Шапошникова, и Луи Першерона, и Фридриха Блитца, и Захара Копейкина, — под неистовые крики толпы, которая радовалась его победе, как собственной.
— Уточкин! Уточкин! Уточкин! — кричал я в исступлении вместе с толпой, чуть не падая с забора вверх тормашками». Корней Чуковский, «Серебряный герб»
«Курносый, рыжий, приземистый, весь в веснушках, глаза зеленые, но не злые. А улыбка, обнажавшая белые-белые зубы, и совсем очаровательная. По образованию был он неуч, по призванию спортсмен, по профессии велосипедный гонщик. С детских лет брал призы везде, где их выдавали. Призы, значки, медали, ленты, дипломы, аттестаты, что угодно. За спасение утопающих, за тушение пожаров, за игру в крикет, за верховую езду, за первую автомобильную гонку, но самое главное, за первое дело своей жизни – за велосипед. Уточкин ездил, лежа на руле, стоя на седле, без ног, без рук, свернувшись в клубок, собравшись в комок, казалось управляя стальным конём своим одною магнетической силой своих зеленых глаз». Дон-Аминадо.
Это было время радостной и еще ничем не омраченной надежды. Новое столетие пришло вместе с торжеством наук — пока еще добрым, сулившим чудеса и чудеса уже дарившим. Барышни оседлали велосипеды, и оказалось, что это так же приятно, как и конная прогулка, так же грациозно, но много доступнее, и никакого запаха конского пота! Вы могли прокричать в эбонитовую трубку: «Алё, барышня! Фонтанку сорок восемь мне!» — и там, в загадочной дали вам ответит кто-то, с кем поговорить в прежней жизни вы не могли и надеяться. И даже пробиться туда, где он бывает, – куда вам! А тут – пожалуйста: «Ну да… Я Александр Блок… А чего вы хотели, девушка?» Сияло электричество, воздух был свеж и пах озоном.
Молодежь помешалась на спорте. Каким-то образом спорт соединялся в сознании с наукой. Лаун-теннис, гантели, вольная борьба, поистине объединившая классы. Заикин и Поддубный были героями для мастерового и миллионщика, гимназиста и певца с мировым именем. «Ваня, жми, дожимай!» — кричала Россия.
А будущее обещало быть еще прекраснее.
И одновременно это было время открытия самых мрачных и мучительных сторон человеческой души. Девятнадцатый век, пристально, бережно и пристрастно изучавший душу, оставил двадцатому богатейшее наследство: знание скрытых струн и загадочнейших глубин; тонкость чувств, остроту и оригинальность переживаний.
И то ли в противовес простой радости научных открытий, то ли в томящем и неясном предчувствии грядущего, в чем душе человеческой даже мы, записные скептики, не решаемся отказать, но двадцатый век предпочел увидеть там, в этих глубинах много, слишком много страшного и мрачного. И напрасно насмешничал принадлежавший прошлому веку гений, говоря о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно» (Л. Толстой). Было страшно. И многим, и очень.
Страшная подкладка бытия то тут, то там проступала сквозь сияющий оптимизм нового столетия. С этим не умели бороться: Бог не умер, что бы там ни говорил Ницше, продолжавший держаться во властителях дум; Бог отступил под напором радостно лязгающих механизмов и загорелых мускулистых коленок. Сорокалетние отцы семейств вешались от неразделенной любви; безусые гимназисты стрелялись от бессмысленности жизни.
Безумия не чурались; к безумию стремились. Поэзия, и непосредственно отечественная, и выбранная для переводов, упивалась им.
Никому ничего неизвестно:
Где добро и где зло — все равно нам.
…Только крысы… их много… им тесно…
О, скажите: — по сумрачным склонам
Вечеровой немой темноты
Вы рассыпите ль черные зерна
Злой пшеницы, сломав им хребты?…

(Э. Верхарн, пер. В. Федорова)
Кокаин был модой; модой была тоска.
Первые четырнадцать лет века, которому предстояло стать страшнейшим и жесточайшим, пронизывали надежда, для которой, казалось, были все основания, и невнятное, необъяснимое отчаяние.
Сергей Уточкин был заика. Купеческий сын, лишившийся родителей в раннем возрасте, был принят под опеку родственниками, жил в семье преподавателя гимназии. Однажды ночью этот преподаватель повесился; его жена, помешавшись, зарезала своих детей. Сергей остался жив, но с тех пор заикался.
Он был человеком спорта, перепробовал все: фехтование, бокс, плавание, яхту, коньки, велосипед, мотоцикл, автомобиль… И везде достигал успеха. Несмотря на отсутствие общепризнанных спортивных данных. Через «не могу», усилием всей души, подчинявшей себе тело.
Он верил, что человек может все.
Рыжий, приземистый, со смешным улыбчивым курносым лицом и забавным чубчиком, он, казалось, мог в спорте действительно все, но не делал ничего просто ради рекордов: все – для чудес, все – для удивления и радости.
Он съезжал по Потемкинской лестнице (тогда она так еще не называлась), бегал наперегонки с трамваем, заставил автомобиль летать, приделав ему крылья. Невысоко и недолго, но машина – летала.
В Одессе его держали за клоуна, но обожали. Намекая на его заикание, говорили, что в Одессе две знаменитости – Дюк Ришелье и Сережа Уточкин, но первый – малоразговорчив.
Он был щедр так естественно, что этого ему никто не ставил в заслугу, и добр до самоотверженности, что тоже как бы было неотъемлемым свойством того чуда, что звалось Сергей Уточкин.
Получил тяжелое ножевое ранение, заслонив собой старую еврейку во время бессмысленного и страшного одесского погрома, похожего на приступ массового безумия. Рассказывал об этом с улыбкой.
Его любили, но едва ли только за шутки и вечную праздничную готовность сотворить неожиданное. Чудаков в Одессе всегда было много, шутников – каждый первый.
Есть то, что люди чувствуют всегда, не отдавая, как правило, себе в этом отчета: душевная тонкость. Рыжий Сережка был тонок, раним, даже хрупок.
Он много читал, отлично разбирался в литературе. Но самым любимым его писателем был Кнут Гамсун – мрачный, застенчиво-потаеннный, пронзительный, болезненно остро переживавший мир.
Летать Уточкин пытался всегда. В детстве – зацепившись за крыло ветряной мельницы, взрослым – на аэростате. Мечтал об аэроплане. Ездил во Францию, работал на авиационных заводах.
В 1909 году одесский богач барон С.И. Ксидиас купил первый в России аэроплан «Фарман-4». Первым русским пилотом стал Михаил Ефимов, получивший летное удостоверение во Франции. Вторым – Уточкин, учившийся летать самостоятельно. Официальный пилотский диплом Сергей получил только в 1910 году.
Потом были полеты, много полетов. С падениями, травмами, триумфами, цветами. С чудом рук человеческих, выплывавшем в синеве над покоем уездных городов. С распятой на хрупкой этажерке крошечной темной человеческой фигуркой. Которая потом оказывалась невысоким, заикающимся, с застенчивой улыбкой, веснушчатым человеком. Верившим, что человек, тот самый слабый грустный человек, о котором писал Гамсун, — этот человек может все.
И замершие, обращенные к небесам неподвижные мальчишеские профили.
Никто не мог сказать точно, что же происходило, но оно происходило.
Процесс катализа, похожий на то, что происходит в химии. Мечта, неясно, туманно бродившая в мальчишеских душах, собиралась, преобразуясь в твердую, мощную, влекущую за собой волю.
Для этого мало машины, летящей в небесах. Еще важнее, наверное, человек, поднимающий эту машину.
«Лучи солнца имеют свойство, которое, вероятно, не всем известно… Если человек долго находится под действием солнечных лучей, он ими пропитывается, его мозг, его организм удерживают в себе надолго эти лучи, и весь его характер приобретает особую яркость, выразительность, выпуклость и солнечность.
Эта насыщенность лучами солнца сохраняется на долгое время, пожалуй, навсегда.
Ярким примером тому может служить Сергей Уточкин…
А излучался он постоянно, и все его друзья и даже посторонние грелись в этих ярких по южному, пышных струях тепла и радости», — писал Аверченко, сын своей эпохи, юморист, печальный, глубокий, чуткий человек.
А потом все было очень плохо. Многочисленные травмы требовали все больше обезболивающего, а обезболивали тогда опиатами. Денег не было. Любимая жена ушла к богатею.
Прорехи бытия становились все шире, были повсюду, изнанка лезла все беззастенчивее и наглее. Он узнавал, он видел: ведь он был из тех, кто понимал Гамсуна. Все меньше людям хотелось неба; все больше – какой-то непонятной свободы, от всего; кажется, даже от жизни; ниспровержения основ, разрушения всего, войны. И не было уже сил, как раньше, засмеяться, крутануться немыслимым виражом, стянуть края, залатать, впустить в бытие небо во всей его исцеляющей солнечной распахнутости.
Впервые в психиатрическую клинику он попал в 1913-ом году.
В 1914-ом просился авиатором на фронт. Не взяли.
Сбегал из клиник, искал работу, иногда голодал.
Умер в 1915-ом.
Уже не нужно было обладать хоть какой-нибудь чуткостью, чтобы видеть прорехи бытия: бытие лопнуло по швам.
Наука служила войне. Аэропланы менялись; они становились быстрее, увереннее, маневренней. И опаснее. Появились авиационные бомбы – осколочные, фугасные, зажигательные.
Аэропланы научились взлетать с воды и садиться на воду. Это было очень полезно, но в этом не было радости неба и моря.
Россия обрушилась.
Ее ждал такой кошмар, что уже призраками приснившегося прошлого казались велосипеды, летающие этажерки, поддубные, заикины, уточкины…
Мальчики, зараженные мечтой о полетах, взяли винтовки и ушли в окопы. Большинство из них хотели нового мира – хотя бы потому, что видели, что именно старый мир сделал с их мечтой. Многие не вернулись, погибли в окопах, пали в атаках Первой конной, умерли от голода, сгорели в испанке и тифе. Но и выжили – многие.
«Все выше и выше, и выше…» Слышите? Это те самые мальчишки, чьи напряженные тонкие профили мы видели над изгородями, среди веток деревьев, над крышами в Пензе, Орле, Бологом, Москве, Киеве, Гомеле, Тбилиси… Еще не оправилась страна, еще были голод и разруха, а они уже чертили, строили, тренировались, спорили, мечтали, заражая друг друга мечтой. Их оказалось много, так много, что небо стало приоритетом, всеобщей надеждой. Страна рвалась в небо. Ей уже мало было воздуха; она мечтала о стратосфере. И достигла ее.
И первой вышла в космос.
И первой послала в космос человека.
…Что ж, бывают такие люди. Твердо верящие, что мы можем все. Вот именно мы – такие слабые, уязвимые, ранимые и бестолковые – люди. Настоящее, как веер карт, разворачивает перед нами возможности будущего – он, такой человек, из всех возможностей всегда выбирает самую прекрасную, самую достойную мечты – и служит ей, истово, самоотверженно, заразительно. Он всегда проигрывает. Но там, где он прошел со своей мечтой, вырастают волшебники.
Катализатор.
Искра.

 

Ольга Валькова